С 1939 года наше безоблачное и размеренное существование
стало омрачаться тревогами. Первого сентября началась
война, которой суждено было стать Второй мировой войной
и одной из страшнейших исторических катастроф для еврейства.
Еще несколькими годами раньше появились в Риге еврейские
эмигранты из Германии. Они стучались в двери еврейских
домов и, перепуганные и усталые, просили о помощи на
картавом немецком языке. Они привносили в атмосферу
самодовольства и уюта местного еврейства смутную тревогу
и настойчивое предостережение и потому вызывали не столько
сострадание, сколько недоверие и раздражение.
Жизнь еврейского среднего сословия нисколько не изменилась.
Каждый был занят заботами своего «дела» или службы.
По вечерам сидели в кафе или собирались в дружеской
компании у кого-либо дома и играли в карты.
Но и тогда, когда заполыхала Польша, для нас война
психологически все еще была далеко. Я помню, что в день
объявления войны мы были на ферме. Халуцим были возбуждены
и веселы. С вилами и лопатами на плечах они долго и
увлеченно изображали какую-то военную пантомиму.
Начались бесконечные обсуждения и споры о будущем Прибалтики.
Гадали главным образом о том, кто оккупирует Латвию
— русские или немцы.
Те, у кого было какое-то имущество и кто помнил немецкую
оккупацию по Первой мировой войне, предпочитали (как,
например, мой дед) немцев. Другие жаждали прихода русских,
в частности, назло латвийскому правительству, которое
становилось все более прогерманским и антисемитским.
Мой отец считался почему-то левым, хотя, вероятно,
он был совершенно аполитичен. Однако рассказы о расцвете
наук и широких возможностях, предоставляемых евреям
в Советской России, несомненно, делали эту страну привлекательной
для него, несмотря даже на то, что два его брата в Москве
были в 1937 году отправлены в концентрационные лагеря
по обвинению в «измене Родине». Хотя он прекрасно знал
немецкий, русский язык и культура были ему ближе. В
результате, он, по-видимому, предпочитал приход русских.
В одну из июньских ночей 1940 года русские войска заняли
Прибалтику. Танки шли с открытыми люками, и на броне
сидели солдаты в пилотках или остроконечных «буденновских»
шлемах. Толпы людей с цветами и красными флагами встречали
Красную Армию.
Если не большинство, то большую часть встречавших составляли
евреи. Латыши смотрели на этих евреев с удвоенной ненавистью.
Президент Латвии Ульманис обратился по радио к народу,
уверяя, что он остается на посту, и призывая к спокойствию.
Это было последним в его жизни выступлением.
Поначалу почти ничего не изменилось. В город нахлынули
советские армейские командиры, привезшие также свои
семьи. Командирские жены бешено атаковали магазины,
которые все еще были полны товаров. Вскоре, однако,
появились очереди за продуктами — явление, совершенно
нам незнакомое и потому вызывавшее скорее удивление,
нежели раздражение.
Начались и более основательные изменения. Ферма, на
которой работал отец, была преобразована из подготовительного
киббуца в обычную сельскохозяйственную школу для местного
населения. Отец, однако, остался в прежней должности.
Школа, где мы, дети, учились, тоже, конечно, была превращена
из ивритской гимназии в русскую среднюю школу, хотя
ученики и даже часть учителей остались прежними.
Новые порядки, лозунги, песни пришлись нам, детям,
очень по вкусу.
Я стал октябренком, сестра — пионеркой, брат — комсомольцем.
Мы возбужденно распевали «Широка страна моя родная»,
«Утро красит нежным светом стены древнего Кремля», «Все
выше, и выше, и выше...» и другие песни. Несколько позже
и я стал пионером и торжественно присягнул, что «буду
честно и неуклонно бороться за дело Ленина-Сталина и
за победу коммунизма во всем мире».
Появились новые популярные книги о происхождении мира,
об эволюционной теории, научно-фантастические романы
о межпланетных полетах, о сверхразумных существах на
Луне и на Марсе.
Теория Дарвина настолько овладела моим воображением,
что я с помощью отца подготовил двухчасовой доклад и
начал надоедать учительнице, чтобы она позволила мне
выступить с этим докладом перед соучениками. Я мечтал
положить тем самым начало кружку юных дарвинистов или,
в крайнем случае, юных мичуринцев. Учительница долго
колебалась — ведь мне было тогда девять лет, и учился
я во втором классе. Я был так назойлив, что, в конце
концов, она сдалась. Весь класс оставили после уроков,
и я приступил. Разочарование мое было очень глубоким,
когда после первой четверти часа выяснилось, что большинство
слушателей либо дремлет либо мастерит бумажные самолетики,
либо упорно и сосредоточенно ковыряет в носах. После
получаса положение стало и вовсе критическим, — учительница
вмешалась, и я, безжалостно исковеркав и скомкав так
тщательно подготовленный доклад, закончил чтение в три
четверти часа. Вопросов тоже, увы, не было, если не
считать нескольких, заданных терпеливой и всегда очень
ласковой ко мне учительницей.
В начале 1941 года советская власть начала экспроприировать
недвижимое имущество, и мой дед лишился всего, что накопил
за время своей очень интенсивной, почти полувековой
врачебной практики. Помню, что, глядя на мрачное лицо
деда, я в глубине души осуждал его как бывшего буржуя
и как человека, недовольного советской властью. Мой
конфликт с дедом особенно обострился на Песах, когда
он на следующее утро после седера пытался убедить меня
не идти в школу.
В школу я, конечно, пошел, и к тому же сердобольная
бабушка снабдила меня несколькими сдобными булочками,
ибо я — пионер — не мог и подумать о том, чтобы взять
мацу в школу на завтрак.
Вечером дед все-таки затащил меня в синагогу, но на
обратном пути я затеял жестокий спор, доказывая вздорность
религии с позиций теории происхождения видов Дарвина.
|