8 ноябре 1944 года пришло письмо с фронта от брата,
в котором он сообщал, что был в Риге. Он писал, что
никого из родственников не нашел и что, хотя еще не
все ясно, надо полагать, все они убиты немцами.
До этого времени мы почти ничего не знали о гибели
большей части европейского еврейства. Мы получали газеты
довольно регулярно, хотя и с опозданием на много дней,
но по советской прессе составить себе сколько-нибудь
адекватное представление о существе и масштабах еврейской
трагедии было невозможно. Прошло еще много времени,
пока нам стали известны слова «гетто», «акция», «газовая
камера», «душегубка» и пока их жуткий смысл стал нам
понятен.
9 мая 1945 года война кончилась. Двумя месяцами позже
мы вернулись в Ригу. Внешне здесь ничего не изменилось.
Было лето, и городские парки были так же густы, зелены
и тщательно ухожены, как и четыре года назад. В старом
городе были, правда, кое-где развалины, но в остальном
внешний облик города ничем не выдавал прошедшей войны.
Разъезжали извозчики и такси, звенели трамваи, а на
знаменитом рижском базаре толстые и большие латышки
в накрахмаленных белых передниках продавали источающую
аромат клубнику и густую желтоватую сметану.
Все наши близкие родственники погибли. Однако многие
знакомые и кое-кто из дальних родственников постепенно
возвращались из глубин России.
В Риге поселилось большое число евреев, живших до войны
в различных частях России, Украины или Белоруссии, и
поэтому количество евреев в городе стало приближаться
к довоенному.
На Рош-hашана и Йом-Кипур мать повела меня в синагогу.
Из всех больших рижских синагог сохранилась только одна
— в старом городе, на улице Пейтавас. Остальные были
разрушены, сожжены (во многих случаях вместе с предварительно
запертыми в них евреями).
В эти первые после войны еврейские праздники синагога,
двор перед синагогой и улица, на которой она стоит,
были битком набиты народом. Многие были в военной форме,
иные с погонами высоких офицерских чинов. Большинство
пришло, чтобы встретить знакомых, справиться о судьбе
близких. Но внутри здания почти все молились, некоторые
исступленно, заливаясь слезами.
Я стоял близко к кантору, слушал его пение и гомон
общей молитвы, которая то возносилась до густого гула,
то затихала. Я не понимал ни слова, но ощущение причастности
к чему-то великому, пронизанному неизвестной и недоступной
мне мудростью, владело мною. Я чувствовал, что эти люди,
тесным кольцом сжимавшие меня со всех сторон, объединены
какими-то узами, превосходящими все, что я знал до сих
пор, и что я тоже как-то необъяснимо причастен к этим
людям.
Мне было тогда неполных четырнадцать лет. Я возобновил
свою учебу в школе, в седьмом классе. Общение с учителями,
посещение библиотек и книжных магазинов с новой силой
всколыхнули мое влечение к естественным наукам.
Вскоре я вступил в комсомол. Я искренне верил в коммунизм
и еще больше — в «великого вождя и гениального учителя
всех народов» Иосифа Виссарионовича Сталина.
Это было время, когда уже были сброшены на Хиросиму
и Нагасаки американские атомные бомбы, и ядерная наука
и техника стремительно входили в моду.
Я жадно читал все, что касалось ядерной физики, и после
каждой прочитанной газетной статьи или популярной брошюры
уверенность в том, что мое призвание — атомная физика
— укреплялось. Я очень спешил в университет и потому,
окончив седьмой класс, провел два летних месяца в беспрерывном
изучении всех учебников за восьмой класс.
Осенью я сдал программу восьмого класса экстерном при
вечерней школе и пошел в девятый.
Теперь я проводил в школе от шести до десяти-одиннадцати
вечера, а день совершенно не знал, на что употребить.
На приготовление уроков уходил час или два, много времени
я уделял чтению, но день все еще не был заполнен. От
нечего делать мне пришла в голову совершенно дикая идея
поступить в детскую балетную школу при Рижском хореографическом
училище. Я стал по нескольку часов в день простаивать
у тренировочной штанги, выделывая по команде хитрые
движения ногами и руками, которые назывались «плие»,
«батман» и так далее в том же духе. Нас также учили
танцевать классические танцы — вальс, полонез, польку.
По истечении полугода мы стали готовиться к ученическому
дивертисменту на сцене Рижского театра оперы и балета.
В ожидании наших репетиций я проводил долгие часы в
темном и пустом зрительном зале, смотря по десять и
иногда двадцать раз репетиции опер и балетов. Я достиг
того, что участвовал в программе дивертисмента в массовом
исполнении полонеза Шопена, и на этом моя балетная карьера,
к счастью, прекратилась.
В выпускном десятом классе я снова учился в нормальной,
дневной школе. Физику там преподавал учитель, считавшийся
лучшим в городе. При условии, что он был трезв, его
уроки были действительно очень увлекательны, и в результате
мое пристрастие к физике еще более усилилось.
Я начал в это время особенно интересоваться теорией
относительности. Я просиживал в городской публичной
библиотеке долгие вечера до самого ее закрытия и упорно
конспектировал все, что удавалось понять из более или
менее популярных книг. Особенно увлекательными казались
мне философские аспекты эйнштейновской теории. Некоторые
авторы делали подробные экскурсы в область вопросов,
касающихся четырех- и более мерного мира, и размышления
о возможности или невозможности восприятия или воображения
такого гипотетического мира особенно волновали меня.
Наконец, аттестат зрелости был у меня в руках, и я
твердо решил, что поеду в Ленинград поступать на физико-механический
факультет Политехнического института. Решиться на этот
шаг было очень нелегко, потому что в свои шестнадцать
с половиной лет я все еще был «маменькиным сынком»,
совершенно неискушенным и неприспособленным к самостоятельной
жизни. Во всем, кроме моих научных увлечений, мать полностью
опекала и наставляла меня. Я делился с нею всеми своими
мыслями, следовал всем ее наставлениям. Она настолько
хорошо знала и понимала меня, что часто в разговоре
я не успевал еще произнести даже первое слово фразы,
как она уже могла досказать всю фразу. Я воспринял от
нее много неоценимых принципов. Она учила меня честности,
прямоте; старалась воспитывать трудолюбие, чувство сострадания
к ближнему и готовность помочь ближнему. Она сама всегда
была скромной и застенчивой и потому не могла научить
меня бойкости, так необходимой в самостоятельной жизни,
в которую я вступал.
|