Постепенно я начал возобновлять свои посещения Нотке
и хасидских занятий. Особенно волнующими были хасидские
вечера по большим годовым праздникам. Собиралось человек
40-50, приглашали также новых знакомых, людей, склоняющихся
к иудаизму, ищущих свой путь в еврейство. Большинство
таких собраний выпадало на осень и зиму, и когда я вспоминаю
их сейчас, мне видится необыкновенный контраст между
холодом и темнотой снаружи и теплом и светом в забитой
возбужденными людьми комнате.
Но еще сильнее контраста физического был контраст психологический.
Приходили и уходили, конечно, поодиночке, с предосторожностями,
но коль скоро человек оказывался внутри, для него переставали
существовать и КГБ, и советская власть. Он чувствовал
себя свободным и независимым, участвующим в чем-то великом
и вечном, подвластным одному лишь Всевышнему.
Пели задушевные хасидские песни — со словами и без
слов. Некоторые из них являли собой настоящие симфонии,
полные чувства и глубоких философских размышлений. Все
ощущали себя связанными друг с другом какими-то особыми
узами, объединенными заповедью о любви к народу Израилеву
и к его Священной земле, к своему ближнему. Эта заповедь
казалась овеществленной здесь, на этом празднике, происходящем
во славу Всевышнего и при его покровительстве. Во время
трапезы со слезами на глазах желали друг другу скорого
отъезда. Потом начинали чтение. Читали «Маамарим» —
статьи Ребе (нынешнего или предыдущих).
Мне было очень трудно понять то, что читали, и следить
за бурными дискуссиями. Мешало незнание языка, состоявшего
обычно из сочетания древнееврейского, арамейского и
отчасти идиш, а также обилие ссылок на Талмуд, Зоhар,
на Рамбама и т.д. Читали также «Сихот» — речи Ребе на
идиш, и их было легче понять.
Я не переставал поражаться философской и психологической
глубине мысли Ребе, силе его предвидения. Некоторые
из речей я пытался позже переводить на русский язык,
чтобы они стали доступны непосвященным. В частности,
меня очень взволновала и глубоко запала в душу одна
из ханукальных речей.
Почему, спрашивалось в ней, Талмуд выделяет из всех
событий, в напоминание о которых установлен праздник
Ханука, именно скромный, казалось бы, эпизод с кувшином
масла для храмовых светильников, а не грандиозные военные
победы Маккавеев над греками? И Ребе объясняет, что
масло для светильников символизирует мудрость, и так,
как греки осквернили масло в Храме своим прикосновением,
сделав его непригодным для использования в храмовых
светильниках, так во все времена малейшее прикосновение
нееврея к еврейской мудрости, к учению Торы оскверняет
и фальсифицирует это учение. Никаких компромиссов, никакого,
даже самого легкого, смешения в сфере духа!
Говорилось там также о том, что мир устроен Б-гом так,
что в силу естественного хода событий неевреи просто
не в состоянии господствовать над евреями, исключая
случай, когда... евреи сами отдают себя и свое учение
во власть неевреев.
В другом месте говорилось о том, что не возможность
«геулы» (духовного и физического возвращения, освобождения,
очищения) должна удивлять нас, а наоборот — возможность
столь длительного существования противоестественного
явления — «галута» (изгнания) представляется странной,
удивительной и противоестественной. Все это давало пищу
для раздумий и споров.
Были периоды, когда я устанавливал себе строгое расписание
еврейских занятий. Особенно увлекательными были уроки
по «Тании», которые давал Залман Левин — великий молчальник
и живая энциклопедия иудаизма и хасидизма. Он недавно
вышел из тюрьмы после десятилетнего заключения, в течение
которого ни разу не ел трефного и не нарушил субботы,
а теперь работал слесарем-электриком на каком-то заводе.
С его сыном Моше-Хаимом мы взялись за сокращенный перевод
на русский язык «Шулхан Аруха» — свода еврейских законов.
Конечно, во время этой совместной работы мы с Моше-Хаимом
много говорили о «Тании».
Я мог бы многое еще рассказать о том, как меня поражало,
когда в «Тании» или в другой книге Старого Ребе — «Ликутей
Тора» — я находил все больше и больше ответов на вопросы,
мучившие меня столько лет — о мирах духовных и телесных,
о последовательности творения Б-гом материальной первоосновы
этого мира из ничто, о том, как принцип универсальной
предопределенности свыше может сочетаться со свободой
воли человека и свободой его выбора, а главное — о высшем
предназначении человека, о способах одухотворения его
жизни при неприятии аскетизма, о привнесении Торы в
гущу жизни.
Труднее всего мне досталось понимание и приятие того,
что я бы назвал величием и глубиной простоты. Как я
уже упоминал, до тех пор, пока еврейская религия, Тора
отождествлялась в моем представлении с системой, выразимой
в мудреных философских терминах, все обстояло благополучно.
Но кризис наступил, когда стало выясняться, что Тора
— это прежде всего практическое жизненное руководство,
а философия, которой она пронизана, и по существу и
по форме абсолютно не похожа на содержание университетских
учебников, к которым я так привык.
В этих учебниках все было направлено на классификацию
и обобщение, на выявление сходного во внешне различном
и разнообразном. Тора же повествовала преимущественно
об единственном, исключительном, неповторяющемся: об
избранном народе — евреях, о выделенном времени — субботе,
о несопоставимой ни с чем в мировом пространстве земле
Израильской и центре вселенной — Иерусалиме, о неповторимой
индивидуальности праотцев, праведников, пророков. И
только в едином и единственном Б-ге все неповторимое
оказывалось универсально обобщенным.
Мой рассудок никак не мог примириться с этим новым
для меня видением мира, казавшимся таким вопиюще «ненаучным».
Еще труднее было принять рассказы Торы о чудесах, о
сверхъестественных событиях.
Потребовались годы на то, чтобы понять, что вовсе не
«утонченность» современности и не «прогресс» человеческого
разума стоят между мною и Торой, а всего-навсего впитанные
чуть ли не с пеленок понятия и представления, которые
мне никогда не казалось нужным проверить, проанализировать,
обдумать.
Согласно этим представлениям наша эпоха была особенной
эпохой — веком науки. Мистика была понятием ругательным,
а вера в сверхъестественное однозначно свидетельствовала
о скудоумии. И даже много позже, когда я уже понял,
что наука в принципе не может противоречить вере, что
сущность вещей и их прошлое наглухо закрыты для науки
и представляют область безраздельного господства Торы,
вопрос о чудесах все еще тревожил, смущал и пугал меня.
Потребовалось еще много времени для осознания простой
истины, что по отношению к чуду я и человек, живший
тысячу или две тысячи лет тому назад, находимся в абсолютно
одинаковом положении. Чудо потому и называется чудом,
что происходит чрезвычайно редко, и потому тот человек
лично, вероятнее всего, никогда не наблюдал чуда, как
и я. Равно со мной он видел в повседневной жизни лишь
естественный ход событий, объединенных причинно-следственными
связями.
Мое положение должно было бы даже быть более благоприятным
по отношению к осмыслению понятия о чуде, ибо я учил
естественные науки 20-го века, пронизанные идеями индетерминизма
и вероятностной физики. Но беда в том, что мой разум
скован рамками навязанной посредством воспитания психологии,
изобретенной недалекими, чванливыми и ленивыми людьми
на заре так называемой «эпохи просвещения».
Внутренний протест и неприятие сверхъестественного
усиливались, если события эти относились к недавнему
прошлому или к современности. Если мой «интеллигентский»
рассудок, спокойно принимавший идею Единого Всемогущего
Б-га, избравшего народ Израильский, начинал проявлять
тревогу и ощущать дискомфорт по поводу того, что Б-г,
давший миру существование и определивший законы этого
существования, иногда для достижения определенной цели
изменяет эти законы, то рассудок этот решительно восставал
против общепринятой в хасидизме возможности чтения мыслей
или предугадывания будущего современным евреем-цадиком,
против идеи переселения душ или диалога с Творцом и
явления сверхприродных сил в стиле Баал Шем-Това.
С огромными трудностями было для меня связано приятие
идеи об «ашгаха пратит», о том, что Б-г осуществляет
перманентный надзор и управление всеми живыми существами
и всеми неодушевленными предметами во Вселенной. Невольно
пытаясь представить человека в роли такого управителя,
наш рассудок убеждается в том, что для человека это
было бы невозможно, а отсюда — в полном противоречии
с элементарной логикой — заключает, что это невозможно
и для Б-га.
Курьезно, что наши далекие предки обладали воображением
вполне достаточным для того, чтобы уместить в нем истинные
представления о Б-ге, мы же, воспитанные в мире вычислительно-управляющих
машин, отправляясь от которых наше воображение, казалось
бы, должно было легче представлять бесконечное могущество
Б-га, оказываемся куда ограниченнее этих предков.
Справиться с этой трудностью мне помог в большой мере
принцип перманентного творения, сформулированный Баал
Шем-Товом. Этот принцип утверждает, что Б-г не только
управляет всеми предметами в мире, но и беспрерывно
творит их из небытия, обновляет их существование, и
если бы это перманентное творение на мгновение прекратилось,
все сущее обратилось бы в ничто. Этот принцип еще более
радикален, чем принцип управления, но быть может, именно
поэтому он легче усваивается рассудком, воспитанным
на рационализме.
Любопытно, что пока я читал объяснения всех этих явлений,
как они даются в Кабале или философии Хабада, все обстояло
благополучно. Теория творения вещественного из эманации
Б-жества посредством последовательного сокращения и
самоуничижения духовного начала в пользу материального,
или доктрина перманентного творения, которой, собственно,
и определяется теоретическая возможность обратного воздействия
праведника на деяния Б-га, поражали меня своей стройностью,
мудростью и утонченностью. Но когда дело доходило до
практического проявления этих теорий в жизни, вступал
в действие психологический барьер. Воспитание, которое
не только по идее, но и по понятиям, терминологии было
сугубо атеистическим, прочно засело во мне. Психология
оказывалась сильнее идеологии.
Прошло много лет, прежде чем я не просто смирился с
понятиями, которые прежде мой рассудок отказывался принимать,
но стал по-настоящему чувствовать и каким-то надсознательным
образом понимать, что, например, праведный еврей надеванием
филактерии может иногда надежнее защитить еврейский
народ, чем армада танков и эскадрильи самолетов.
Это нельзя ни доказать, ни опровергнуть, однако в рамках
еврейской философии это можно объяснить. Главное же,
что для того, чтобы проникнуться этими убеждениями,
необходимо прекратить хоть на время сопротивляться им,
пожить в удивительном мире этих представлений. Необычайно
стройное и глубокое учение хасидизма о непрерывном творении,
о снабжении мира жизненной энергией объясняет убедительно
и просто, почему и как поведение каждого отдельного
еврея определяет судьбу мира. Но мало восхититься по-интеллигентски
стройностью этого учения, выводящего мир из единого
начала, объясняющего обратную связь каждой детали мира
с этим началом. Лишь став глубоко усвоенным, впитанным
мировоззрением — так, что человек все воспринимает через
его посредство — учение становится направляющим и облагораживающим
фактором, определяющим поведение человека, который не
только понимает, но и ощущает, что этот мир при всей
его вещественности и телесности абсолютно иллюзорен,
поскольку его существование обусловлено волей Творца
— единственного истинно и безотносительно существующего.
И воля Б-га была такова, чтобы в мире этом человеческие
существа вообще и евреи в частности, наделенные свободой
выбора, преодолевали в жестокой борьбе свое собственное
начало зла во имя служения Творцу.
Постепенно я разобрался в том, что меня так привлекало
в хасидах Хабада. Самой отличительной чертой Хабада
по сравнению с другими течениями в еврействе является
то, что Хабад парадоксальным образом соединяет рационалистический
подход к действительности с сугубо иррациональной верой,
высочайший идеализм с самым реалистическим прагматизмом.
Соединение это ничуть не вредит монолитной целостности
и гармоничности мировоззрения и мироощущения, которые
также глубоко характерны для Хабада. Если в других течениях
Тора и жизнь целеустремленно, сознательно соединяются,
связываются, но по существу все же остаются самостоятельными
отделами, соприкасающимися, но не смешивающимися слоями,
то в Хабаде они переплетены и взаимопронизаны до органичного
единства. Каждый поступок, шаг, каждое слово хабадника
вытекают из его восприятия Б-га, Торы, Ребе, и тем самым
исходят из единого начала. Как говорил Бенцион Шем-Тов
(бывший по всеобщему признанию классическим образцом
хабадника), наша беда в том, что мы сами не сознаем,
как нам хорошо, как мы должны быть счастливы, что у
нас такой Б-г, такой Ребе, такие благородные и мудрые
законы.
Конечно, эта цельность преломляется по-разному в разных
натурах, а иногда и искажается в значительной мере индивидуальными
чертами. Поэтому упомянутую красоту и стройность проявляют
только редкие личности, однако эти черты можно выявить,
если выделить характерное, отличительное, устойчивое
в жизни массы хабадников.
|