Летом 1968 года советское вторжение в Чехословакию
положило конец беспрецедентному эксперименту Дубчека
создать «коммунизм с человеческим лицом».
Хотя нас в это время мало беспокоила правда и справедливость
в глобальном масштабе, и мы были полностью сосредоточены
на еврейских проблемах, это вторжение вызвало невыразимое
чувство отвращения, обиды за то, что животной силе удается
в этом мире так беспрепятственно уничтожать все благородное.
Время шло, а просвета, малейшей зацепки для того, чтобы
действовать во имя отъезда, все не было и не было.
Между тем приближение дня, когда отъезд станет в принципе
возможным, чувствовалось, как мне казалось, все сильнее.
Внешне в нашей жизни, как я уже упоминал, все еще почти
ничего не изменилось, но на самом деле все было настроено
на волну отъезда... Я продолжал, правда, писать статьи
и книги по магнитной гидродинамике, но сосредоточить
внимание на этих занятиях становилось все труднее и
труднее. Я стал менее опаслив в своих еврейских занятиях,
снова начал посещать официальную синагогу вместо тайного
миньяна. Это было очень радостно.
Особо волнующим был месяц Элул — последний месяц перед
новолетием — Рош-hашана, месяц, являющийся у евреев
временем самоотчета и самоусовершенствования. В течение
последних дней этого месяца читаются специальные молитвы
— «Слихот». Их читают рано утром, задолго до восхода
солнца.
Это было удивительное ощущение — вставать среди ночи,
идти пешком в синагогу по темным безлюдным улицам. Холодная
ночь пахла осенней сыростью, прелыми опавшими листьями.
Собирались группами «грибники», с корзинами и ведрами
погружались в грузовики, увозившие их за город, в леса.
А мы — несколько евреев, знающих свое назначение, делали
то, что делали в это время года наши деды и прапрадеды
— шли говорить с Б-гом, готовиться к дням Суда и обновления,
к вступлению в Новый год, который обязательно должен
быть благоприятным для наших братьев во всех уголках
планеты...
Мы шли на суд к Всеведущему. Это было и тревожно, и
радостно; настоящее перекликалось тысячами ассоциаций
с тем, что я читал и слышал о «Слихот», предновогодней
атмосфере в еврейском местечке где-нибудь в черте оседлости
давно, давно — лет сто назад. Виделось и ощущалось,
как старый шамес, кутаясь в дырявую капоту, ежась от
предрассветного холода, шагает от дома к дому, стучит
в закрытые ставни, будит евреев, напоминает, что настал
час благорасположения Всевышнего к своим разбросанным
по враждебному, холодному миру детям. И евреи выходили
из покосившихся убогих изб, спешили в бревенчатую синагогу,
скудно освещенную мечущимся пламенем свечей и керосиновых
ламп. Шли старые бородатые и молодые с вьющимися пейсами...
И тоска и томление по этому местечку — нищему телесно,
но насыщенному электричеством духовного взлета, переполняла
меня. Эти реминисценции были неисчерпаемым источником
нравоучения и вдохновения во все дни года, но особенно
в канун дней Суда и раскаяния.
Всегда в это время года бывало ощущение, что мы движемся
навстречу чему-то великому, радостному, немного страшному,
но больше — торжественному. Это было чем-то похоже на
приближение экзамена, когда я был еще студентом, но
сейчас все было в неисчислимое количество раз важнее
и возвышеннее. И вместе с трепетом, с невыразимой словами
гаммой чувств тревожно-радостного ожидания мною исподволь
овладевала гордость и даже какое-то злорадство по поводу
того, что всесильная советская власть со всей ее армией,
явной и тайной милицией, вездесущей коммунистической
партией, танками, самолетами и атомными бомбами, гигантской
государственной машиной бессильна перед несколькими
безоружными евреями, не в состоянии отделить их от вечного
Б-га.
На сами осенние праздники я теперь обычно уезжал в
Закарпатье. Там все еще сохранялось подобие еврейских
общин. Общины не были так сильны, как в Грузии, но зато
евреи оказались в большинстве своем гораздо образованнее
в Торе.
Все еще функционировали десятки миньянов, миквы. Во
время этих поездок я познакомился и подружился с еще
одним удивительным человеком — Иосифом-Мордехаем Каганом,
подпольным раввином Мукачева и всего Закарпатья. Официально
он принимал пустые бутылки в пункте стеклотары, устроенном
во дворе его дома, на самом же деле руководил еврейской
жизнью Мукачева, Хуста, Ужгорода. Тяжек был жизненный
путь этого человека. Его первая жена и шестеро детей
были убиты немцами в Аушвице. Он сам чудом уцелел и
лишь благодаря своей глубокой вере сумел заставить себя
вернуться к жизни, к работе и даже создать новую семью.
Затем с 1950 по 1953 годы он скрывался от сталинских
ищеек, намеревавшихся его арестовать. Бывали дни и ночи,
которые ему приходилось проводить в придорожной канаве,
зарывшись в мокрую глину, но за эти три года он ни разу
не поступился ни одной заповедью. Его вторая жена тем
временем героически растила четырех маленьких детей.
Когда я с ним познакомился, он был совершенно сед, хотя
ему было далеко до шестидесяти. Кстати, это был первый
еврей с пейсами, которого я видел в жизни. Сейчас он
живет в Бруклине.
В доме раввина Иосифа-Мордехая я многому научился,
особенно в отношении еврейских законов и обычаев. Между
прочим, я постиг там искусство выпечки румяных благоухающих
субботних хал, и с тех пор неизменно сам пек халы у
нас дома на каждую субботу.
Время, которое я проводил в Закарпатье, было удивительным.
Это была отрешенная, едва соприкасающаяся с советской
действительностью жизнь. Все посвящалось Б-гу, Торе
и Израилю, каждая минута заполнена еврейскими занятиями.
Между Рош-Гашана и Йом Кипур — в дни, называемые «десятью
днями каяния», — я посвящал по хасидской традиции многие
часы чтению псалмов царя Давида — «Теилим». Я прочитывал
всю книгу до трех раз в день, а однажды мне удалось
повторить чтение полных пять раз в течение дня...
Тем временем наш сын Гека подрастал, и это рождало
новые проблемы. Нужно было оградить его от пагубных
влияний окружающей среды, открыть ему возможно раньше
гармонию и мудрость мира Торы и вместе с тем позаботиться
о том, чтобы он нас не выдал. В полтора-два года он
уже довольно твердо знал отличие субботы от будней,
кашерного от трефного, а к трем годам не только постиг
еврейский алфавит, но знал уже много древнееврейских
слов и некоторые простые слова умел прочесть. Но одновременно
ему пришлось разобраться не только в том, что существуют
евреи и неевреи, но и в том, что только с «хорошими
евреями» можно говорить о молитвах, которые он научился
читать по молитвеннику-«сидуру», о субботе, о Б-ге.
Впрочем, он хорошо ориентировался во всех правилах конспирации
и, за редкими исключениями, сам умел определить, с кем
и о чем можно говорить. Он, конечно, носил дома ермолку
и очень ловко прятал ее в карман, как только кто-либо
к нам приходил. А приходили часто, потому что мы все
еще жили в академическом городке в Саласпилсе, и большинство
соседей были моими коллегами. Соседки то и дело приходили
одалживать всякие кухонные принадлежности, и нам даже
пришлось завести специальный набор трефной посуды для
дачи взаймы. Позже мы поменяли квартиру, переехали в
центр Риги, в дом, населенный незнакомыми людьми, и
эта проблема стала менее острой. Гека обожал слушать
об истории евреев, о праотце Аврааме, о Моисее и царе
Давиде, об исходе из Египта, об Иерусалимском храме.
Он задавал бесконечные вопросы о бестелесности Б-га,
о душе человека, о Священной израильской земле, о которой
мечтал больше, чем о самых обольстительных игрушках.
Когда он пошел в школу, возникла новая проблема — как
освободить его от занятий в субботу. Я все еще не был
готов пожертвовать своей работой в Академии, а потому
не решался поступить подобно моим товарищам хасидам
— не отдавать Геку в школу вообще или пойти к директору
и, объяснив, что мы религиозны, потребовать освободить
моего сына от занятий в субботу. Мы выбрали более трусливый
путь — добыли врачебную справку о том, что по состоянию
здоровья ему необходимы два дня отдыха в неделю.
|