В октябре 1957 года Руфина уехала. Я бежал по перрону
вслед за уходящим поездом и изображал терзаемого разлукой
влюбленного. Впрочем, я вполне искренне мечтал о том
времени, когда снова увижу эту осточертевшую мне полячку,
но уже по ту сторону границы... С того самого дня я
стал писать бессчетные письма, распинаясь на многих
страницах в своей пылкой, не желающей признавать преград
любви. Фаня уже давно получила вызов от Юзека, но не
подавала прошения о выезде, так как было решено, что
я должен пытаться выехать первым. Наконец, пришел и
мне вызов от Руфины. К тому времени я уже внушил всему
своему начальству в техникуме и коллегам-преподавателям,
что моя молодая жена беременна и что при всем своем
нежелании покидать Россию, я вынужден перебраться в
Польшу не откладывая, иначе я опоздаю к родам.
Директор техникума легко выдал мне необходимую для
подачи прошения о выезде характеристику. Я подал бумаги,
но почему-то совершенно не верил в успех и никакого
торжества не чувствовал. Спустя несколько месяцев меня
вызвали по телефону, но не в тот отдел милиции, куда
подаются прошения о выезде, а в КГБ. В назначенный час
я подъезжал к зданию КГБ на троллейбусе. Мне предстояло
первое личное знакомство с этим столь легендарным учреждением
и, скажу откровенно, мне не было весело. Перед той остановкой,
где надо было выходить, стоявшая за мной женщина спросила,
выхожу ли я. Я подумал: «С какой радостью я бы дал тебе
выйти здесь, а сам поехал бы дальше, куда глаза глядят
— лишь бы прочь от этого страшного дома». Однако, взяв
себя в руки, я вышел из троллейбуса. Сияло негреющее,
но яркое мартовское солнце, а я шел и думал о том, когда
я увижу его снова.
Меня принял сотрудник, в котором я без труда узнал
своего бывшего соученика по десятому классу средней
школы. У него была очень смешная фамилия — Рябоконь.
Когда мы учились вместе, он отличался отвратительным
поведением и нахальством и особенно изводил нашего учителя
математики.
Вскоре к Рябоконю присоединился еще один сотрудник,
и они стали наперебой допрашивать меня. Начали издалека,
но постепенно разговор полностью сосредоточился на Руфине.
Они упорно настаивали на том, что эта женитьба фиктивная.
«Вы хотели ее использовать, она хотела вас использовать,
но она вас перехитрила», — так сказал мне один из них.
Я категорически отрицал все обвинения и судорожно пытался
разгадать, куда они клонят. Допрос продолжался много
часов, до самого вечера, а на завтра — снова. Они стали
внушать, что моя так называемая «жена» перед отъездом
в Польшу потеряла паспорт, а получив новый, не указала
в нем, что вышла в Риге замуж.
Я был уверен, что меня провоцируют, и продолжал все
отрицать. В конце концов меня заставили написать письменное
объяснение и отпустили. Рябоконь вышел со мной в коридор,
взял нежно под руку и, шепча в самое ухо, сказал: «Послушай,
по-дружески тебе говорю: если что не так — признайся.
Для тебя будет лучше». Я снова повторил, что ничего
не знаю и требую дать мне соединиться с женой. Выйдя
из КГБ, я кинулся к сестре Руфины, и каково же было
мое удивление и отчаяние, когда выяснилось, что Руфина
действительно потеряла паспорт, а получая новый, не
указала, что мы поженились. «Она боялась, что после
возвращения в Польшу мама увидит запись в паспорте»,
— так объяснила ее сестра.
Итак, наша грандиозная затея самым глупейшим образом
провалилась. Все же психологически я просто не мог сдаться
сразу, смириться с необходимостью прожить все свои дни
в Советском Союзе, дышать удушливым воздухом лжи и никогда
не увидеть Священной земли. Я бегал, хлопотал, писал
Руфине любовные письма и, соответственно, продолжал
изображать полный разрыв с Фаней. Надо сказать, что
с самого начала «польской эпопеи» мы не только не встречались
открыто, но даже по телефону не разговаривали. Мы виделись
раз в две недели в подвале здания техникума, где я работал.
В этом подвале размещалась учебная физическая лаборатория,
которой я заведовал и ключ от которой был только у меня.
Для того, чтобы договориться о дне и часе встречи, мы
разработали целую конспиративную систему. Я звонил Фане
из уличного телефона-автомата и измененным голосом говорил
что-то условное, но ничего общего не имеющее с нашей
встречей. Она вешала трубку и, когда я снова звонил,
уже не снимала ее, а вместо этого считала число звонков.
Так я передавал день, а потом и час встречи.
В лабораторию-подвал мы пробирались каждый сам по себе,
прикрываясь темнотой и беспрерывно проверяя, не следят
ли. В том же подвале я закопал большие, завернутые в
полиэтилен пакеты с моими рукописями на философские
и еврейские темы. Упаковка, кстати, подвела, и когда
я несколькими годами позже извлек рукописи, оказалось,
что они отсырели, все буквы расплылись, и прочесть что-либо
невозможно.
Теперь, после описанного фиаско, мы все еще продолжали
видеться только тайно в подвале, поскольку мне было
страшно полностью покончить с этим казавшимся поначалу
таким надежным вариантом освобождения из рабства.
Так продолжалось до 1961 года, когда всякая надежда
на польский вариант рухнула, и мы с Фаней разыграли
перед знакомыми фарс повторного сближения. В то же время
мы тайно поженились по еврейскому закону — почти на
пять лет позже, чем собирались сделать это до того,
как блеснул такой обманчивый луч надежды, открывавший,
как казалось, путь в Священную землю.
«Хупа» была в городе Даугавпилсе, куда мы прилетели
на самолете всего на несколько часов. К тому времени
я уже знал, что в предвоенные годы в Даугавпилсе жил
Рогачевский гаон — один из самых великих еврейских умов
нашего времени, и это была не последняя из причин, по
которой нам хотелось совершить обряд женитьбы именно
там.
Официально, по советским законам, мы зарегистрировали
свой брак лишь полтора года спустя.
|