Как я уже упоминал, почти не проходит дня, чтобы мне
не пришлось проехать сто, двести, а то и триста километров,
и хотя эти поездки отнимают время, много времени, которого
так не хватает, и хотя иногда из-за безграничной усталости
мне трудно вести автомобиль, поездки эти — огромная
радость. Если бы мне удалось вдруг каким-то чудом освободиться
от всех своих бесчисленных занятий, я предпочел бы не
ездить, а ходить по этой земле пешком, ощущать под ногами
ее камни, вдыхать запахи гор, садов и пустынь, говорить
с ее людьми, постигать ее душу.
Но даже проносясь по задымленным автомобилями дорогам,
я чувствую общение с моей, с нашей землей, и с каждым
днем за скромностью внешнего облика ее раскрываются
все новые красоты и все новые глубины одухотворенности,
и я люблю ее больше и больше.
Я люблю ее даже в самые нестерпимо знойные дни лета,
когда в долинах воздух густ и липок, и там, где есть
зелень, все запахи убиты жарой, а там, где зелени нет,
господствует острый запах пересушенной пыли, и лишь
на холмах и в горах в предвечерние часы чуть ослабевшее
солнце допускает в свои владения ветер, несущий с собой
неведомо где сумевшую укрыться и выжить прохладу.
Я люблю ее в полыхающие молниями дни зимних дождей,
когда улицы городов превращаются в непреодолимые потоки
и даже самые южные, самые упорно безжизненные «вади»
вздуваются от обилия безумствующей, пересыщенной глиной
воды.
Я люблю ее еще больше в благословенные недели весны,
когда на просторах возделанных холмов под ветром играют
всеми оттенками зеленого уже возмужавшие злаки, когда
подвенечной белизной цветения одевается миндаль, когда
в горах неприметно цветет сосна, а под нею из каждой
расщелины, меж каждых двух камней, умытых только что
утихшими дождями, тянутся к солнцу застенчиво потупившиеся
розовые альпийские фиалки, огненные анемоны, синие царственные
ирисы. Ничто не нарушает прохладно-торжественного великолепия
лесистых склонов, лишь изредка загрохочет катящийся
вниз камень, потревоженный осторожными копытами оленя,
прошуршит ящерица или заявит о себе, соперничающий яркостью
с цветами, удод или горная курочка. А в то же время
в долинах, на обочинах дорог и даже на замусоренных
задворках домов соревнуются в буйстве травы, пересыпанные
желтыми цветами календулы и веселыми вездесущими ромашками.
Я люблю города моей земли — беспорядочные, безликие,
но мои, и когда ночью я приближаюсь к ним, и под бездонным
небом, под непривычно для северянина наклоненной лунной
появляются мерцающие, переливающиеся огни, мне кажется,
что город зовет меня, приглашает: «Я твой, по-настоящему
твой, войди в меня».
Считается, что само слово «пустыня» наводит уныние.
Я не могу ничего сказать о других пустынях, но Иудейская
пустыня, Негев и Синай — для меня средоточие радости
и несказанной красоты.
Можно было бы без конца писать о не боящихся суховеев
зеленых тамарисках, о том, как сказочно великолепны
скалы и холмы этих пустынь, о причудливой игре отбрасываемых
ими теней, об изобилии красок — от светло-желтых до
темно-фиолетовых — оттенки которых беспрерывно меняются
в соответствии с движением солнца по небосклону. Можно
было бы петь оды Негеву в феврале, когда холмы его,
засеянные пшеницей и ячменем, одеваются всеми оттенками
зеленого, и диву даешься, как бескрайна на вид эта маленькая
по законам землемерия страна.
Но еще более волнует то, что все эти картины воспринимаются,
если можно так сказать, — четырехмерно. К воспринимаемому
глазом трехмерному облику присоединяется развертывающаяся
во времени перспектива истории. За негевскими холмами
глаз ищет шатер праотца Авраама, и мысленному взору
рисуется облик этого исполина, который обрел свое величие
в самоотрешении, в полном подчинении своей воли слову
Творца.
Во влажных пещерах Эйн-Геди или на склонах гор Хеврона,
среди разлегшихся на террасах их склонов виноградников
и застывших в судорожном экстазе стволов масличных деревьев,
ждешь поминутно, с замиранием сердца встречи с царем
Давидом — юным, бесстрашным, и пылким, и восторженным
в своей любви к Б-гу, воспетому в его Псалмах...
И мнится, что ходят в своих нарядных одеждах священники-коhены
по Храмовой горе, и чудится, что моавитянка, всем сердцем
принявшая Тору — Руфь — осторожно ступает по золотому,
прокаленному солнцем жнивью и собирает колосья...
Где взять мне слова, чтобы писать о тебе, Иерусалим!
Каждый раз, когда возбужденный от сознания приближения
к святыне делаешь последний поворот, и глаза вдруг ослепляет
вызолоченное солнцем сияние иерусалимского камня, хочется
помедлить и проверить себя еще раз: готов ли ты к встрече
с центром мироздания, с осью времени истории Вселенной.
|