Занятия
ивритом прекратились, но моя тяга ко всему еврейскому
стала еще сильнее, а наши ночные разговоры в коммунальной
квартире на Петроградской стороне стали еще продолжительнее
и горячее.
На Пасху у нас появлялась маца, которую, правда, ели
вперемешку с хлебом, а в канун Йом-Кипур я ходил в синагогу,
а потом постился весь день, продолжая заниматься в институте.
Вечером, на исходе поста, я покупал в булочной около
института белую булку и съедал ее, стоя на трамвайной
остановке.
Помимо технических предметов в институте все обязаны
были проходить историю партии. В «Кратком курсе истории
ВКП(б)» была специальная глава о диалектическом материализме,
которая изучалась особенно подробно и углубленно. Мы
слушали лекции, готовились к семинарам, конспектируя
«первоисточники» — «Вопросы ленинизма» Сталина, «Материализм
и эмпириокритицизм» Ленина и т.д.
В «Материализме и эмпириокритицизме» упоминался Кант,
Мах и другие философы, но о них мы могли судить лишь
по отрывочным цитатам или со слов преподавателей, которые
тоже, конечно, книг Канта и в руках не держали.
Из нашей институтской библиотеки, славившейся богатейшей
коллекцией книг и журналов, и Кант, и Мах, и Декарт,
и Лейбниц давно исчезли. Я своими глазами видел, как
время от времени от черного хода библиотеки отъезжали
грузовики, забитые изорванными и истоптанными книгами.
С этими транспортами покинула библиотеку, между прочим,
и шестнадцатитомная «Еврейская энциклопедия», которая
еще была доступна в первые дни моей учебы в институте.
Итак, мы упорно постигали диалектический материализм.
После книг по математике и физике мне было очень трудно
привыкнуть к ленинскому стилю, где доказательства заменяла
брань и насмешки над инакомыслящими.
Гносеология представлялась мне самым уязвимым местом
марксистской философии. Я долго бился над утверждением
о том, что наши органы чувств дают нам истинное представление
о предметах. Это утверждение вызывало множество вопросов.
Например, где гарантия, что ощущения от одного и того
же предмета одинаковы у двух разных людей, но самым
важным и неоспоримым доводом против марксистской гносеологии
казался мне следующий. Если принять, что наши ощущения
дают в совокупности верное представление о предмете,
то ведь должен быть кто-то — верховный арбитр, который
внечувственно знает, каков этот предмет. Таким образом,
одно из главных положений материалистической гносеологии
несет в себе признание Верховного существа!
Я стал охотиться за философскими книгами. Часто не
удавалось раздобыть произведение того или иного философа
и тогда приходилось довольствоваться книгами о нем и
даже чаще — книгами против него. Глубже ли, поверхностнее
ли, но я познакомился тогда с Платоном, Сократом, Гераклитом,
Аристотелем, Лукрецием, Филоном Александрийским, Авиценной,
Беконом, Спинозой, Паскалем, Декартом, Лейбницем, Фихте,
Кантом, Гегелем, Фейербахом, Махом и другими.
Меня увлекала и восхищала сила абстракции и изящность
мысли одних философов, огорчала и возмущала непоследовательность
и наивность других, но чтение это всегда было очень
волнующим. Однако, сам того не подозревая вначале, я
искал в философии не только альтернативу оказавшемуся
неприемлемым для меня диалектическому материализму.
Я искал такую систему взглядов, такое мировоззрение,
которое в числе прочего дало бы мне ключ к пониманию
уникальной сущности и неповторимой исторической судьбы
евреев.
Я понимал, вернее инстинктивно чувствовал, что ответы
на эти вопросы лежат в области иррационального, все
чаще осознавал, что поиски ведут меня к Б-гу, избравшему
еврейский народ. В моем продвижении в этом направлении
чтение философов могло оказать лишь косвенную помощь.
Эти занятия помогли мне, конечно, отвергнуть диалектический
материализм как систему. Но материалистические и атеистические
взгляды, критерии, мерки все еще владели мною. Их основой
служила воспринятая еще в детстве вера в теорию эволюции
и во всесилие естественной науки двадцатого века.
Книги и лекции по физике, астрономии, биологии, научно-фантастические
романы и, наконец, как ни парадоксально, «Всеобщая история
евреев» Дубнова были истинными источниками, питавшими
мое материалистическое мировосприятие. Откуда было мне
знать тогда, что и физика, и астрономия, и биология,
и уж тем более еврейская история сами по себе отнюдь
не тождественны материализму и атеизму, а напротив,
допускают, и даже с большим успехом, прямо противоположную
трактовку.
В результате, уже ясно поняв абсурдность материализма
— и не только в части, касающейся гносеологии, но, прежде
всего, в самой принципиальной основе материализма, в
стремлении превратить дух в функцию материи, — я все
еще по существу оставался материалистом-атеистом и верил
в то, что науки и сама современность отрицают религию.
Однако под влиянием влечения к постижению всего еврейского
я стал постепенно ощущать все более сильную потребность
проверить этот последний тезис. Я стал углубляться в
новейшие научные теории в разных научных областях (кроме,
естественно, генетики и кибернетики, которые были запрещены
Сталиным), ища ясных и прямых аргументов против религии.
Очень скоро выяснилось, что таких аргументов не существует.
Уже тогда стала для меня проясняться разница между наукой,
занимающейся лишь взаимосвязью явлений, и религией,
раскрывающей сущность, и предназначение вещей.
Осознание этой разницы приводило далее к выводу, что
предметы религии и науки совершенно различны, а значит,
они в принципе не могут противоречить друг другу. Я
был близок к открытию для себя разницы между «творением
из нечто», доступным науке и технологии, и «творением
из ничто», доступным лишь Всевышнему. Конечно, я не
знал тогда этих терминов и понятий, которые я почерпнул
из хасидизма лишь двадцать лет спустя.
Как бы там ни было, начинало рушиться одно из серьезных
препятствий на пути, ведшем меня к иудаизму, к Торе.
|